Основной интуицией этой работы является мое убеждение в том, что история отечественной философии
не является ни историей, ни философией. Этим я хочу подчеркнуть тот особенный характер, который
имела и имеет для нас судьба отечественной философии. Уже было отмечено (в моей статье
"Дм.Чижевский, пересадка сердца" в этом номере), что отечественная философия развивалась своим
специальным путем, отнюдь не приведшим ее в своих основных чертах к сложению того, что во всем мире
называют философией. Сейчас мне предстоит более подробно аргументировать это весьма сильное заявление.
Прежде всего отмечу, что заявленный тезис представляет мою исследовательскую позицию, состоящую
в заявке кардинальной оппозиции развития отечественной мысли -- философия/нефилософия*.
Предметом моего анализа будет книга Д.И.Чижевского "Нариси з історії філософії на Україні" (4-е
изд., К.: Кобза-Орій, 1992) -- впрочем, не только она. Интуитивно ясно, что если рацио
наднационально и если всю философию основывать именно на нем, то национальная философия склонна
образовывать оксюморон -- во всяком случае, есть что-то не вполне философское. То, что можно было
бы назвать этнофилософией еще не получало такого всеобъемлющего рассмотрения на примере философии
собственного народа до Чижевского. Как справедливо замечает наш философ, эта проблема решалась
весьма эпизодически, поскольку "уклоняется" от чисто философского рассмотрения. Главный камень
преткновения тут не превратить украинскую философию в "философию для украинцев", немецкую философию
-- в "философию для немцев" и т.д.
Фактически на первых же страницах своих "Нарисів..." Чижевский признается, что на почве
украинской культуры приходится иметь дело вовсе не с той философией, которую мы привыкли встречать
в странах с развитой философской культурой. Национальный характер сам вполне, на мой взгляд,
составляет громадную философскую проблему, слишком большую, чтобы ее можно было разрешить
средствами, разработанными на национальной почве. И Сковорода, и Гоголь были теми мыслителями, кто,
по утверждению Чижевского, скорее ставили проблему, чем давали ей окончательную формулировку.
Я предлагаю кардинальный подход к этой проблеме: в национальном контексте мы имеем дело вообще
не с философией. Можно (и возможно, нужно), конечно, ожидать и ратовать за ее появление у нас --
тем более, что со времен Чижевского мы несколько продвинулись в этом направлении. Однако я не
думаю, что это путь в нужную сторону. В этом направлении мы уже значительно опоздали, хотя,
бузусловно, мыслить никогда не поздно. Но как мыслить? Менее всего хотелось, чтобы это были
мысли позавчерашнего дня. Что до Чижевского, то лично он имел реальную возможность заниматься
наиновейшей для его времени философией, общаясь с такими корифеями, как Гуссерль, Ясперс,
Хайдеггер, Коген, но он попал в "арестанты" национальной философии и поступил, как достойный ее
представитель, взявшись за составление свода национальной философской мысли. Разумеется, со всей
долей условности этого определения. В нашей философии нет имен -- впрочем, отсутствие больших имен
еще не говорит об небытии самой философии. Однако небытие нашей философии выступает не как
содержание, а как ее форма. Мы слишком требовательны -- как к своей истории, так и к своей
философии. Нам непременно мировую философию подавай, а на меньшее мы не согласны. Между тем и в
отечественной мысли было много такого, что поучительно для всей мировой философии. Хотя бы
прецедент того же отсутствия больших имен.
Как типичный национальный философ, хотя и получивший, одним из первых, блестящее западное
образование, Чижевский занялся именно нефилософией, что вполне естественно для человека,
воспитанного на национальной культуре. Вопрос в том, что же получилось в итоге - нефилософия
истории философии, или нефилософия истории нефилософии. На мой взгляд, парадокс в том, что
нефилософия не то что готовит, но и провоцирует в каком-то смысле "обычную" философию, как в
большой мере свою противоположность. Поэтому более естественным выглядит то словосочетание, что
поставлено в подзаглавие к этой статье. Иными словами, как национальный философ Чижевский ставит
перед собой цель решить средствами, типичными для национальной мысли, ту апорию, что ясна для
всякого, кто сколько-нибудь знаком с историей украинской философии. (Впрочем, Чижевский определяет
ее более осторожно и мудро - "философия на Украине"). Мы имеем в итоге нефилософию утопии. Грезы,
желания, стремления, выступающих как Парадигма Мировой Философии.
Говоря о том, что ещё слишком рано для нашей интеллектуальной жизни писать историю отечественной
философии, Чижевский неявно имеет в виду, что следует, по меньшей мере, подождать пока появятся и у
нас "большие имена", большая философская система. Это типично модернистский подход, характерный для
всей классической, доницшевской философии. Однако реальное дело Чижевского показывает, что берясь,
тем не менее, за такую историю, он косвенно порывает с философским модерном, не становясь при этом,
разумеется (точно так же, как и Ницше) постмодернистом. Заявляя сравнительный анализ
историко-филологических (!) концепций Чижевского и Ницше, я тем самым имею ввиду прежде
всего ту историческую по значимости задачу, которую ставил перед собой много лет назад Дмитрий
Иванович.
Жак Деррида, одна из ключевых фигур "современного" философского постмодернизма, неслучайно
связывает его основные черты с "философией идиомы". Деконструкция национального текста в
значительной мере основана на изначально "непереводимости" его основного содержания. Иными словами,
"национальная философия" "непереводима" на концептуальные языки иных "национальных философий".
Реалии современной мировой мысли показывают, что рост национализма в культуре совпадает по времени
и масштабу с развитием постмодерна -- как в культуре, так и в искусстве -- в частности, искусстве
мыслить. Разумеется, это весьма характерно и неслучайно. Однако две эти тенденции идут, если так
можно выразиться, "с одной ноги", но в разные стороны. Постмодерн направлен все же на всяческое
стирание любых границ, особенно мыслительных, тем более государственных, но странным образом, он,
тем не менее, сохраняет изначальную "целомудренность" родильного места мысли, ее национальную
принадлежность.
Лингвистико-литературоведческая "подкладка" историко-философских штудий Чижевского также на
удивление не классична. Украинские ученые с мировым именем О.Прицак и И.Шевченко пишут, что
Чижевский выбрал своей исследовательской сферой философию, связанную со словесностью
(1). Это весьма важная констатация. В значительной мере она
связана с нефилософским характером нашей отечественной "философии", ее излишней "литературностью".
Между тем, философия как литература -- это одна из современных постмодернистских парадигм (см.,
например, типичный пример этого (2)). Можно было бы сделать
вывод, что наша философия уже исторически в значительной мере "постмодернистична", однако это не
совсем так и, кроме того, делать такой вывод без специального исследования еще преждевременно.
Чижевский считал (и не без оснований) литературу, как и философию -- отдельными участками
духовной истории общества. Нигде они не переплетались так тесно, как в жизни отечественной
культуры. Чижевский, между тем, не ставит перед собой задачу разделить эти две интеллектуальные
ветви. Его чисто философская заслуга в том и состоит, что он рассматривает этот комплекс
идей как одно целое, каждая из частей которого не может существовать без другой. Так, Чижевский
прослеживал, какие философские направления влияли на словесное творчество того или иного
литератора, а выстраивая отклики на поэзию Шиллера в России, он невольно занят и "философией"
Шиллера (3).
Вообще, отношение Чижевского к философии показывает его фундаментальный труд "Гегель в России"
(Париж, 1939). Автор развенчивает гегелевский идеализм в глазах отечественного читателя, в
значительной мере (впрочем, как и сам Чижевский) воспитанного на такого роде идеализме. Хотя это
развенчание имеет специфический характер (скорее, как влияние -- "вторичный Гегель" - а не как
"ошибка" его философии") этот пример весьма показателен для интеллектуальной "кухни" Чижевского: он
совершенно не склонен абсолютизировать философию (хотя она ему и "нравится"), он относится к ней
спокойно. В такой позиции много ницшеанской "правды". Но и библиография работ самого Чижевского
красноречиво показывает, что большую часть в ней занимает литературно-культурологические
разработки. Тем не менее он остается "философом". Таков, выражаясь модно, его славянский бриколаж.
С "подгоревшей" философской мыслью, Чижевский сдобряет свое философское блюдо значительной
порцией литературоведческой "приправы". От этой "нефилософской" процедуры интеллектуальная пища
становится острее. Ту же операцию я предлагаю и своему читателю: добавим немного Ницше, причем
раннего. Например, периода его "Философии в трагическую эпоху Греции" (1875). В своих замечательно
весенних "Мы -- философы" -- простите, я оговорился -- конечно же, "Мы -- филологи" (уж очень
ницшевские филологи походят на наших славянских "философов") -- Ницше пишет предельно откровенно:
"Положение филолога по отношению к древностям является извиняющим или внушено намерением
найти в древности то, что высоко ценит наше время. Правильным исходным пунктом был бы обратный..."
(4). Применительно к истории философии этот словесный ход
означает избежание "насущной" конъюнктурной метафизики. Положение Чижевского облегчается тем, что в
его предмете нет такой метафизики в чистом виде, поскольку даже знаменитую "русскую идею" надо еще
долго готовить в интеллектуальной "печи" (что показывает пример соответствующей работы Бердяева). В
нашей "философии" (как, впрочем, и во всякой действительной философии) ничто не падает в рот само
собой. Имея ввиду нефилософский характер отечественной "философии", следует заметить, что в ней
вопрос толкования, интерпретации стоит как нигде остро. Каждый из стержневых героев отечественного
философского мифа (назову только некоторых -- Раскольников, Ставрогин, Чичиков, Онегин), которые
имеют, как показывают современные исследователи, длительную генеалогию (много у них родственников и
в европейских литературах), несет в себе свою "главную задушевную идею", свою собственную
"странную" жизненную философию. Подчас на поверку оказывается, что эта непрофессиональная философия
выглядит гораздо выгоднее, чем исследования какого-нибудь нашего приват-доцента. Славянские
древности действительно "извиняют", как сказал Ницше, отсутствие у нас "мировой философии". Но
философское "варварство" славянской души является прекрасной почвой для "независимого" (в смысле
Ницше) философствования. Кстати, Ницше философствует вполне "по-славянски", под многими его
афоризмами подписалось бы большинство наших "философов", прежде всего потому, что все они, как ни
странно, вполне здравы -- и те, и другие. Синкретизм отечественной мысли сродни цельности
музыкального произведения. Но прежде всего его нужно услышать. Как показывает пример Чижевского,
это в значительной мере искусство. А у нас в "философии" есть не только отличные "исполнители", но
и блестящие "композиторы".
Не собираясь тут конкретно останавливаться на такой отдельной проблеме, как рецепция философии
Ницше отечественной мыслью (см., например, в этой связи (5)),
я хотел бы обратить внимание на "нефилософичность" самого Ницше и на его общую близость
исследовательской позиции (или, как принято говорить, парадигме) историко-философских работ
Чижевского. История предельно остро подчеркивает существо человеческой самости. Самость
исторической национальности наиболее явно открывается в философии. Ницшевское "ученому нужно
стать таковым из самопознания" (работа "Мы -- филологи") вполне является "интимной" подоплекой
"истории философии на Украине" Чижевского.
Чижевский, конечно, хорошо знал труды Ницше (как многие его земляки) -- о чем говорит хотя бы
его специальная работа "Страхов -- Достоевский -- Ницше" (Марбург, 1946). Возможно, ницшевский
(далеко не ницшеанский) скептицизм ко всей западной философии был причиной того, что Чижевский
перешел в филологию. Между тем, как выясняется, он попал в что ни на есть самую "крутую"
профилософскую среду. Задачам Чижевского помогло в значительной мере то, что он хорошо знал и
славянскую словесность, ее историю, посвятил ей не один свой обширный труд
(6). В связи с поставленной проблемой философия/нефилософия
следует согласиться с определением мировоззрения Чижевского как барочного (О.Прицак, И.Шевченко).
Барочное мышление состоит в сильно развитой литературной составляющей, являющейся не только
риторической, эмблематической, но и во многом конструктивной. Барочность также определяет
"собирательность" соответствующей философской культуры, ее "безымянность", т.е. именно то, что мы
имеем в нашей интеллектуальной истории. Пламя барокко осветило (и высветило) всю глубину нашей
нефилософии (то бишь "философии").
Чижевский признавался, что земляки-украинцы, за немногим исключением не понимают того, что он
делает (7). На мой взгляд, они и не могли его понять.
Чижевский в полном смысле европеец. Он не поддался прелести (соблазну) национальной идеи. Как
ученый, он стремился к объективности. У Ницше "перехлест" искренности подчиняет себе способность
мыслить, что называется, в пределах. Даже в пределах субъекта. Такая позиция вызвала взаимность
собственного народа, "народа Идеи", хотя и успела повредить продвижению Ницше по службе. В каком-то
отношении всё же Ницше с большим трудом можно назвать европейцем. Возможно, он слишком велик для
этого. Возможно, "ему это не надо". Характерно, что Чижевский не прижился в США, куда приехал после
второй мировой войны. Слишком он уж вжился в Европу, противоречивую и разоренную, точнее,
разоренную противоречиями как и душа Чижевского.
Когда Гегель производит всю мировую философию из древних греков и древних индийцев
(почему не древних германцев? что было лишь формально логично), он поступает, как философ во всей
полноте этого европейского понятия. Между тем, для него это неразвитые философские системы,
неразвитые именно в своем существенно философском моменте. Другой подход, который можно усмотреть в
отношении Ницше к греческой классике, состоит в признании самодостаточности этой древней
"не-обязательно-философии", а скорее уже "филологии". Ницше приводит слова Сенеки: "то, чем
философия фигурирует, филология уже была". Ницше комментирует: "Этим я хочу сказать, что каждая
филологическая деятельность должна быть включена в философское мировоззрение..."
(8). В сущности, предыдущие слова Ницше, характеризующие
филологию, можно целиком отнести к нефилософии: "Делать нечего, надо честно признать
(выделено мной -- А.Т.), что филология некоторым образом заимствована из самых чуждых друг другу
соков, металлов и костей; кроме того, она включает в себя художественный и на эстетической и
этической почве императивный элемент, находящийся в опасном антагонизме с ее чисто научным
направлением" (9). Это замечание, как и многое у Ницше, что
называется, "сбылось" в полном объеме. Антагонизм не только с наукой, но и самой философией, с
которой Ницше предлагает филологии поддерживать "джентельменские" отношения, поставил филологию как
деконструктивную, дисгармоническую (см. о гетерогенности филологии у Ницше) "дисциплину" в какой-то
мере над философией.
Начиная добротно-философскую работу над отечественной интеллектуальной историей, Чижевский
оказывается в той же ситуации, что и Ницше-филолог ("не заметивший" Гомера).Только его положение
еще сложнее полным отсутствием у нас общепринятых Гомеров с Невтонами. Чижевский сразу признается,
что главное для него поставить вопрос о философии на Украине, т.е. выявить проблему вообще. В поле
напряжения этой честолюбивой (надо признать) проблемы все последующие историко-философские
разыскания, точнее, поиски "нашей" философии должны бы приобрести более, что ли, нервозный
характер, однако дальнейшая наша мысль (после Чижевского) кажется напрочь усыплена марксистским
нарциссизмом. Наш интеллектуал, на самом деле, слишком уж погружен в язык, чтобы стать (или
остаться) философом в европейском смысле. Но отчего неевропейская страна и полуевропейская культура
должны произвести на свет стопроцентную европейскую философию? Симпотоматично уже то, что сама по
себе европейская философия (классическая, модернистская) молча претендует на то, чтобы стать
общепринятым образцом мышления. Европейская философия, даже став постмодернистической, буквально
заражена тоталитарностью. С той же ретивостью, с какой модернисты Европы комплектовали свои
модернистские философские батальоны, новые постмодернисты агитируют за разношерстность толпы своих
фанов, сопровождающих своих кумиров по городам и весям. Отечественная мысль, кажется, навсегда
заключена в штрафбат. Она не может существовать вне корневой для нее идеи вины и стыда. Именно это
волнует ее больше, чем проблемы чистого сознания или чистого рассудка, т.е. идеи вообще, или, как
любят говорить европейцы, идеи как таковой. Нашу мысль не интересует идея как таковая, но
эсхатологичность (по Бердяеву) этой мысли возникает именно из-за изначальной этичности этой мысли.
Этичность нашей мысли есть причина ее эсхатологичности, направленности за мысль, или даже, скорее,
совсем в другую сторону. Этим наша мысль и драгоценна.
Но эсхатологичность нашей "философии" связана также с ее излишней сокровенностью в слове. Наши
философы большей частью рассуждают как богословы (и наоборот). Чувственное восприятие словесной
материи мысли (язык -- мать мысли, потом уже материя) откладывается в стремлении этой мысли к
бессловесному. Потому было бы слишком поспешно заключать, что наша "философия" полностью
репрезентирует нашу национальную мысль. Это лишь отчасти, притом в значительной мере отчасти. В
гораздо большей степени она представлена в самой стихии нашего языка. Неправда, что украинский язык
менее философичен, чем, скажем, немецкий или русский. Он философски самоценен, поскольку ценен
по-иному, чем немецкий, или тот же русский. Мысль сама создает свой язык, что показал опыт
наших футуристов, неисчерпанный до сих пор. Рассуждение само вырабатывает русло своего языкового
пути среди уже существующих словесных перепутий. Беда в том, что по-украински мы до сих пор слишком
уж часто лишь жаловались, но еще не рассуждали как следует.
Имея ввиду все сказанное, обращение Чижевского в европейскую веру (притом, что обращается он в
нее на отечественной почве) можно воспринимать, как вызов всей национальной традиции. Но тут и
вызов истории мысли европейской. Все это воздает драматическую завязку будущих философских
исследований на Украине. В таком контексте при полном, можно надеяться, осознании своего места в
развитии мировой философской мысли наша "философия" вступает в весьма ответственный этап своего
генезиса. Тут вызов, но еще и несомненный шанс.
Размытость отечественной интеллектуальной культуры (как и жизни) отмечается многими
исследователями. Показательна характеристика нашего великого поэта Осипа Мандельштама: "Все кругом
подается, все рыхло, мягко и податливо" (статья "О природе слова"). Интересно, что именно в статье,
посвященной слову, поэт "просит" нам всем незыблемых стен культурного Акрополя. Рыхлость
национальной культуры, как потом окажется, столь же опасна для общества, как и его гражданская
несформированность. Это положение в полной мере переживает сейчас украинское общество и украинская
культура. Имеет смысл сравнить ситуацию в русской культуре с той, в которой исторически оказались мы.
В своей книге с "веселым" названием "Бесконечный тупик" Дм.Галковский пишет: "русский язык --
это принципиально "нефилософский" язык. Русский язык мним. Он постоянно раздваивается,
"двумыслится", неуловимо перетекает из одной формы в другую, мнится. Слово "мнится", мерцающее
своей субъективностью и бесплотной неистинностью, есть самое русское слово. Мнимость как
сомнительное мнение есть символ смутной призмы русской культуры и постоянной русской смуты"
(10). Украинский язык более чувствен, чем русский, а
потому, казалось бы, должен быть более "материален", не столь бесплотен. Украинский язык более
"демоничен", притом, что он не развит философски. Значит, он не мнится, а манит,
завлекает. Видимо, этим объясняется его философская неподатливость.
Но, конечно, приговор Дм.Галковского слишком суров, чтобы отвечать действительности. Фигуры
великих русских философов говорят сами за себя -- и говорят-то они на русском языке. Другое дело в
специфике их размышлений, и тут характеристика Галковского, на мой взгляд, верна. Так, он
справедливо называет русское представление о рациональности иррациональным. Касаясь западных
персоналий, автором движет явное национальное самолюбие, которому не должно быть места в
историко-философском анализе, даже свободном по форме. "Мраморные фигуры" Гегеля и Канта -- это не
"вечный укор русским мыслителям", как считает автор, не укор, а, перефразируя ницшевскую
характеристику Гомера, "философский приговор". Но тут тот случай, когда приговаривают к любви, а не
к наказанию. Впрочем, для Галковского, видимо, мыслить - наказание. Видимо, в этом состоит драма
нашей отечественной философии: стремление к мышлению за счет уклонения от него. Однако если
постараться быть объективным и судить о философе по тому влиянию, которое оказали его взгляды на
дальнейшее развитие мировой философии, то и Шестов, и Бердяев как предвестники западного
экзистенциализма объективно сопоставимы и с Гегелем, и с Кантом. Сопоставление, конечно, ни в коем
случае не означает равенства, но по философскому темпераменту, потенциальному запалу мысли влияние
русской "серебряной плеяды" на западную мысль очевидно.
"Скользящее" отношение Чижевского к философии -- собственно, и выразившееся в его проекте
истории философии на Украине -- показатель его "филологического уклона". Чижевский слишком
образован, чтобы быть философом. Слишком культурен для этого. Пример Ницше показывает, что
искреннее, а потому и истинное философствование занятие весьма грубое, если не варварское.
Безусловно, Ницше образован, и блестяще (получил, как известно, классическое образование), но
знания не заглушили в нем желание "познавать мышлением". Он не задавлен образованием. Показательно,
что такой известный историк философии как Жак Деррида, прошедший инициацию философствования у Ницше
(не буквально, поскольку Деррида, понятно, наш современник) сумел выйти из-под излишнего
энциклопедизма на жар самих вещей. Тут он сумел проявить себя как самостоятельный мыслитель.
Двигаясь же в русле своего филологического и более общенаучного энциклопедизма, Чижевский обошел
буквальность философии как таковой, но мне кажется я не буду выдавать желаемое за действительное,
если скажу, что тут он повел себя как истинный представитель отечественной нефилософии. Он поставил
перед собой крайне трудную задачу: подыскать понятийный ключ для непонятийного философствования. И
его безусловная заслуга в том, что он не стал деформировать естественное течение отечественной
мысли, напротив - он дал ему свободно излить себя в естественные формы. Свобода формы -- залог
мыслительного здоровья отечественного философствования.
Свобода мыслить традиционно неотъемлемо связывалась в сознании наших "философов" со свободой
передвижения, так называемыми "мандрами". "Мандрівних філософів", студентов Академии
(Киево-Могилянской) или бурсы, а также бедных странствующих священников называли в народе еще и
"міркачами". Я бы не строго привязывал это слово, как делает Ю.Барабаш, к "миру", "ходить по миру,
желать хозяевам мира", но с украинским глаголом "міркувати", т.е. "размышлять", или даже
"замышлять". В бродячих мыслителях всегда и мысль гуляла, бродила, колобродила. Каждый из них
вместе с нехитрыми котомками нес и все самое задушевное сокровище - свою родную идею, идею фикс.
Творчество миркачей -- "мандривна" словесность - образец типичного отечественного словоткачества
(барочное "плетение словес"). Это та самая стихия исконной народной жизни, что воспитала "блукаючу"
мысль Григория Сковороды. И это не эпоха вагантов (средневековье), а позднее барокко, Просвещение.
С такими философскими "генами" наша "философия" выбрала именно тот путь, по которому шла вплоть
до октября 1917 года. Спустя несколько лет потомки миркачей отправились в свои последние мандры --
на известном "философском ("фаллософском") пароходе" ("прахо-ходе"). Чижевскому после
интернирования ничего не оставалось, как добровольно отправиться искать знания у дорог. После таких
житейских передряг его отношение к теоретизированию от философии навсегда осталось скептичным.
Характерно, что в статье "С.Л.Франк как историк философии и культуры" он сознательно закавычивает
основные термины философии -- "мысли", "идеи", "смысл", и даже само "философское"
(11). Этот скепсис к чистому философствованию показателен
для поколения академических ученых, переживших крушение своих политических идеалов (как известно,
Чижевский с 1924 года полностью отошел от какой бы то ни было партийной жизни и участвовал лишь в
немецком христианском экуменическом движении), две мировые войны и собственную эмиграцию. Именно
личное прочувствование истории своей страны и Западной демократии привело к тому, что у Чижевского
вырывается: "В историях философии почти не оставалось философии, в историях литературы не было речи
о литературе!" (12). Действительно, историко-философский
проект Чижевского возник не просто как ощущение неудовлетворительного состояния
историко-философского знания на отечественной почве, а из более общих и более глобальных факторов и
интуиций. Существенной такой интенцией, на мой взгляд, является живое ощущение (даже переживание)
оппозиции философия/нефилософия.
Парадоксальным образом в истории отечественной философии (но не совсем в ней самой)
происходит некое исчерпание, отрицание чисто философских посылок и черт. Ищущая мысль возвращается
к себе домой не той же самой дорогой, какой она его оставляла. Когда Н.О.Лосский выделяет
собственно философские черты русской философии, он производит синхронный ее анализ, т.е. срез по
конкретной эпохе: и реализм русской философии, и ее онтологичность, религиозность, космологичность
и т.д., что, конечно же целиком ей присущи - все это черты определенной эпохи русской философии,
уже достаточно философски развитой. Диахронный же, исторический анализ отечественной философии
показывает, что все ее развитие проходило на грани главной своей оппозиции (и стилевой, и
содержательной) философия/нефилософия. Мысль отечественная борется не то что с другими мыслями, но
прежде всего с собой -- с собой во имя себя, за себя. Это чисто отечественное свойство нашей
"философии" (характерно пастернаковское "С кем проходили твои боренья? С сами собой, с самим
собой").
Интересно, что подобную же, хотя и несколько с другим акцентом, ситуацию мы встречаем в
ницшевской рецепции немецкой культуры и немецкой философии. Только теперь кавычки в слове
"философия" означают не ее нефилософичность, а ее антифилософичность, лжефилософичность, далекость
от истинной философии. Ницше явился подлинным "открывателем" многих фетишей предшествовавшей ему
философии. В сущности, он боролся с "философией" за собственно философию, а не во благо какой
угодно нефилософии. Его критическое чутье, от которого и сейчас замирает дыхание (так оно
"неожиданно" и мощно) вторгается в святая святых философской мысли -- в ее смысл, в смысл ее
истории. Ницше говорит о "так называемой истории философии"
(13), имея ввиду "тучу... абстракций и шаблонов", которую
настоящий мыслитель может разрушить одним дуновением. Что он, собственно, в лице Ницше с
удовольствием и делает. Читая Ницше, бросается в глаза именно удовольствие, которое доставляет ему
процесс свободного, искреннего мышления. Если бы не было границ и рамок, и фетишей, с которыми
следовало бы всеми средствами вести непримиримую борьбу, честное слово, он бы их сам придумал.
Ницше не спорит лишь с истиной, лишь с очевидной ему истиной и столь же очевидной историей этой
мысли. Для него и то, и другое вещи бесконечно живые, а значит превышающие любое знание, всегда
имеющее на историю свои узко-специальные виды. "Не думаете ли вы, -- восклицает Ницше таким
"историкам", -- в самом деле, что можно подвести истории итог, как простому счету, и что для этого
хватит вашего разума и вашего математического образования?"
(14). Ницше не против истории, как и не против философии,
но он против "историков" и против аналогичных им "философов", стремящихся отнестись к своему
предмету формально, как подобает всем не к месту математикам.
Наша современная отечественная философия еще не отошла после Ницше. Даше гносеолог науки
рассуждает сейчас с пылом закоренелого ницшентца (не всегда же только ницшеанца). И этот
благодатный очистительный порыв после десятилетий формализма и умственной бюрократии пойдет всем на
пользу. Ницше всегда ставит во главу угла благо самой философии, и лишь найдя таковую (а не всегда
это можно -- да и следует -- сделать), он гордо говорит -- "вот -- философ; ищите же подходящей к
нему культуры!" Отечественный ум борется с философией внутри ее самой. Даже поставленный перед
фактом своей же собственной философии (наконец-то!) он всячески пятится от нее и бросается,
как классический герой, в окно. Я, например, тоже не сомневаюсь (хотя может показаться обратное) в
существовании отечественной философии, но вся моя работа направлена на то, чтобы показать
какой ценой она достигается отечественному уму, каковы его психофилософские комплексы, что стоит за
этой "внушительной" победой разума -- и нужна ли она, эта победа? Особенно сейчас, когда образ
философии как конкретно-интеллектуального размывается в сторону всяческих смешений с другими
формами современной культуры и искусства. Многие самые уважаемые наши философы воспринимают
философию как обычное комиль фо, как смокинг, без которого их просто не пустят на Всемирный
конгресс философов. Положение же позванного обязывает мыслить как все, как заведено. Неужели нужен
еще один, украинский, Ницше, чтобы показать все лицемерие такого показного философствования,
которое, увы, встречается на тех же философских конгрессах?
Наша нефилософия сохраняет собственно философию от несродственных ей (как говорил Сковорода)
умов. Проблематичность личного существования (бытия, как подскажет философ) Абсолюта,
распространенная и сейчас, после реабилитации религии, не должна лишить божественной сени само
человеческое думание. Мыслить - это занятие больше божественное, чем человеческое. Если, конечно,
это не мысли о куске насущного хлеба, а что-то противоположное. Нефилософия нашей мысли - та же
"хитрость" разума, о которой любил упоминать Гегель, а потому не следует все воспринимать
буквально. Ницше учит отличать философию от "образования", культуру от "философии", и такая работа
нужна и на ниве нашей культуры.
Отчасти она была начата Чижевским. Говоря о том, что следует различать философию Ницше и
ницшеанство (он, как всегда, заковычивает это слово), Чижевский определяет Ницше как "европейца",
врага узкого национализма и ненавистника "массы" (15).
Хотя, на мой взгляд, философия Ницше превышает интенции западной культуры (да его стремления
направлены во многом против нее, или, во всяком случае, от нее) эта характеристика Чижевского
"выдает" его симпатию, или, по крайней мере, понимание этой великой и потому трагической фигуры на
горизонте западной мысли, которая порой ровна, как письменный стол. Это же понимание присуще
взглядам Чижевского на стадиальность развития всякой философской мысли. Исходя из этого, казалось
бы, тривиального факта, наша "философия", ее "нищета и блеск", видятся с долей определенного
реализма и диалектики. Не все так уж плохо, как могло бы быть. Однако, как я пытался показать в
этой статье, все как раз так, как должно было бы быть. Не нужно делать из острова материк путем
искусственного прорытия под проливом канала, или посредством примитивной засыпки этого канала.
Экология философии (о чем я уже говорил в одной из работ), или эко-философия, призвана охранять
естественные участки развития чистой философской мысли (хотя это не в духе постмодерна, однако
оставим постмодерн заниматься собой в одиночестве, не будем мешать), без посредства вмешательства
культуры, вообще социума, идеологии, политики и прочих "прелестей" нашей бурной "цивилизации". Это
вполне ницшевская мысль, разделяемая, кстати, в нашей философии таким авторитетом, как С.Л.Франк
(напомню, в своих историко-философских розысках он стремился к отыскании абсолютно философского,
вне исторического момента изучаемого исторического же, конечно, мыслителя). Чистая же философия,
philosophia perennis, как ни странно, в этом отношении вполне сближается с другой столь же чистой
(впрочем, нет, немного все же "подпорченной" своим пограничным положением) нефилософией. Чистая
философия всюду граничит лишь с самой собой. Нефилософия же есть продукт борьбы философии за себя.
Поэтому она всегда на переднем крае психологической погоды реального философа, образуя его
"философское бессознательное" (термин наш).
Чижевский (уже хотя бы одним своим "мышлением кавычками") прекрасно понимал, что наша
отечественная философия движется каким-то слишком уж своим, уникальным путем, где постоянно
диалогизирует с альтернативным "шляхом" "самобутньої нефілософії". С завидной прозорливостью он
предупреждал: "Шкідливе надмірне перебільшення значення Сковороди, зокрема ігнорування того, що в
нього, власне, не філософія, як ми її розуміємо, - яко систематична наука, -- а
найменше в нього "науки"..." (16). Эта позиция, тем не
менее, не помешала Чижевскому создать целый труд, посвященный именно философии Сковороды.
Амбивалентность этой ключевой для нашей "философии" фигуры очень характерна. Несмотря на множество
работ посвященных ему, Сковорода -- еще остров необитаемый. "Сковородизм" как тенденция
отечественной философии все же не получил достойного продолжения, такого же таинственного,
глубокого и -- странного. "Для української думки, -- продолжает свою мысль Чижевский, -- було б
нещастям залишитися на рівні філософічности Сковороди (хоч було б великим щастям, як би
систематик посідав індивідуальні якості Сковороди), як німецької філософії не існувало б, як би всі
німецькі філософи залишилися би у формах і рівні Якоба Бьоме"
(17).
При всей прихотливости историко-философской компаративистики Сковороду трудно сравнить, скажем,
с Ницше. Более естественно напрашивается сравнение с Кьеркегором, однако это уже отдельная тема. В
заключении же этой заметим, что Чижевский много раз подчеркивал те ситуации, в которых оказывалась
культура Украины, когда, по словам нашего философа, ей приходилось неоднократно наверстывать
обгоняющую ее западную культуру (что, собственно, вызвано фактором ее геокультурного положения, ее
"ландшафтом"). Так, он пишет: "Український барок, як пізніше романтика, був епохою засвоєння не
лише сучасного, а і старого: догоняли упущене за століття (выделено мной -А.Т.)"
(18). Чижевский подчеркивает, что такая же ситуация
повторялась и в искусстве, и в философии, и в политике
(19). Переживаем мы ее и сейчас, когда нефилософия снова
спасала потенции живого философствования.
ПРИМЕЧАНИЯ
- Пріцак О., Шевченко І. Пам’яті Дмитра Чижевського//
Філософська і соціологічна думка. 1990. №10, с.82-83.
- Philosophy as Style and Literature as Philosophy// Monist. -
1980. - vol. 63-№4.
- Дм.Чижевський Філософські ідеї Шеллінга на Україні //
Проблеми філософії. Вип.92. Історія філософії і культура. К.: Либідь, 1992.
- Фр.Ницше Философия в трагическую эпоху М.: REFL-book, 1994,
с.272.
- На рубеже 19-20 в.в. Сб.ст. Л., Наука, 1991, (под ред.
М.П.Алексеева).
- Дм.Чижевський Історія української літератури від початків до
доби реалізму. К.,1996.
- Цит. по: Пріцак О., Шевченко І. Указ.соч., с.92.
- Фр.Ницше, с.65.
- Там же, с.50.
- Журнал "Континент" №81, Москва-Париж, с.222.
- Дм.Чижевский С.Л.Франк как историк философии и культуры
//Философ. и социолог. мысль. 1990 №11, с.37, с.49.
- Там же, с.37.
- Фр.Ницше, с.190.
- Там же, с.190.
- Дм.Чижевський Початки і кінці ідеологічних епох //Історія
філософії України. Хрестоматія. К.: Либідь, 1993, с.375.
- Дм.Чижевський Філософія на Україні Прага: Сіяч, 1926, с.77.
- Там же, с.77.
- Дм.Чижевський Історія української літератури, кн.2,
Ренесанс та реформація, Український Барок, Прага, Видавництво Юрія Тищенка, 1942 с.51.
- Дм.Чижевський Культурно-історичні епохи 2-е вид.,
Аугсбург-Монреаль, 1978, с.11.
Вернуться
[в содержание журнала "Самватас"]